XII
В школе много говорили о новом учителе. Удивительное дело: большинству он, кажется, был симпатичен! Мальчишкам нравилась его невозмутимая уверенность в себе, девчонкам — его молодость и мужское обаяние; и тем, и другим — его демократическая раскованность и его дерзкие, почти шокирующие рассуждения с будоражащим ароматом откровенного цинизма. (Передавали, например, что при изучении «Бедной Лизы» Карамзина он, поясняя случившееся между Лизой и Эразмом, сказал девятому классу: «Заприте женщину в одной комнате с мужчиной, и у них обязательно кончится постелью, это всё — законы природы».) Безусловно, Мечин был «несоветским человеком», но само это оказывалось таким соответствующим духу времени, ведь Советский Союз доживал последние часы! Кроме того, никто не мог бы отказать Мечину в великолепной эрудиции и в уме: особом, сильном, остром, проницательном. Не нужно пояснять, что я не разделял общего восторга, да и вообще решил плевать на господина демократа с высокой колокольни: за сочинения я получал четвёрки, и этого мне хватало с избытком. Меня куда больше занимали другие вещи, подопечный мне класс, например, ведь простенькие словесные игры, элементарное аудирование и тренировка звуков давали свои первые скромные плоды. И, конечно, Света.
Света продолжала заглядывать в мою комнату по вечерам, мы болтали о том и о сём, я просил её рассказывать мне о городской жизни и нравах в городской школе, что она с удовольствием и делала, рисуя какие-то очень мрачные, неприглядные и почти невероятные картинки; обнаруживая в своих описаниях рассудительность, сострадательность, благородство.
Света, кроме того, всё так же исправно посещала кружок вожатых и, думаю, ей было у нас неплохо. В нашей компании её принимали как свою, хоть и не комсомолку, и только порой шутливо поддразнивали, намекая на её «несоветский облик», её особость, которая выражалась в сдержанности, почти что в аристократизме поведения и речи. Подобно мне, другие также едва ли видели её будущей вожатой: вожатому ведь нужны напор и лужёная глотка, — но, с другой стороны, были не против присутствия в коллективе симпатичного человека. Дима Рябушкин, сколь я успел заметить, совершенно очаровался моей сестрой, а она к нему проявляла простую приветливость. Наверное, видя это, Рябушкин не позволял себе увлечься слишком серьёзно, муки любви с его весёлым характером были несовместимы.
Света, подобно мне и другим вожатым, стала захаживать к Ивану Петровичу и просто так: я был и рад этому, и, отчасти, опечален, я чувствовал, что она ищет в нашем замечательном директоре умного, разностороннего, под стать себе, собеседника, и огорчался, что я таким собеседником быть для неё не могу. Кстати, когда я сказал об испытании походом в весенние каникулы (конечно, не уточняя никаких деталей), она выразила спокойную готовность идти в этот поход, чего я совсем не ожидал от неё.
И при всём этом что-то с моей сестричкой происходило странное, неуловимое, то, что выражалось в её еле заметном отчуждении — и не только от меня, а ото всех людей — и подчёркнутом улыбчивом спокойствии, которое должно было скрыть усиливающееся Светино волнение. Или мне кажется это? — думал я. По крайней мере, Елена Сергеевна ничего не замечала, а женщины обычно более чутки, чем мужчины. Но вот, один случай заставил меня встревожиться больше обычного.
В какой-то мартовский денёк мы добрались до темы «Зарубежная литература XX века», и Мечин, начиная тему, поинтересовался, кто из нас читал хотя бы одного не поросшего мхом времени зарубежного автора. Ответом было робкое молчание. Я поднял руку, пересиливая себя.
— Я читал.
— Что вы читали, молодой человек?
— «Прощай, оружие» Хемингуэя и «Трёх товарищей» Ремарка.
— Браво, юноша. И что же вам больше понравилось? — у меня создалось ощущение, что Геральд Антонович относился ко мне как к «парню от сохи», и я, на самом деле, был рад этому впечатлению, может быть, даже неосознанно его поддерживал: с крестьянина-навозника и спросу меньше.
— Оба.
— Почему?
Я мог бы постараться объяснить, почему, и даже порассуждать об отличии Хемингуэя от Ремарка, но ужасно мне не хотелось лезть из кожи вон перед его жёлто-зелёными глазами, со взглядом тяжёлым и холодным, как пудовая гиря, поэтому я ответил лаконично и непритязательно:
— Потому что про любовь, — и сел под общие смешки. Мечин тоже осклабился.
— Любовь — великая сила, согласен, особенно сексуальная… А такие фамилии, как Джойс или Голдинг, или хотя бы банальный Хаксли, кому-нибудь здесь известны? Нет? Или, например, поэзия? Кто-нибудь знаком с зарубежной поэзией двадцатого века? Любимое стихотворение помнит наизусть?
Света подняла руку.
— Избавьтесь вы уже от этой сервильной привычки поднимать руку, — проворчал Мечин. — Можно просто сказать «я». Ты помнишь наизусть любимое стихотворение, Светлана? — мою сестру Геральд Антонович запомнил, хотя совершенно не давал себе труда запоминать имена. Света встала.
— Д-да.
— Чьё?
— Брэдбери, кажется, хотя я не уверена… Я просто недавно читала…
— Брэдбери? — поразился Мечин. — Старичок писал стихи? Впрочем, кто знает… Читай. Мы тебя внимательно слушаем.
Света откашлялась и начала — негромко, но голос её креп и звучал с тем подлинным волнением, которое привычно имитируют все, от «мастеров художественного слова» до звёзд эстрады, от политиков до священников, и которое, настоящее, так же редко, как чёрные цыплята среди обычного цыплячьего выводка.
Доверья океан
Когда-то полон был и, брег земли обвив,
Как пояс радужный, в спокойствии лежал.
Но нынче слышу я
Лишь долгий грустный стон да ропщущий отлив,
Гонимый сквозь туман
Порывом бурь, разбитый о края
Житейских голых скал.
Света подняла голову, голос её зазвенел, так, что у меня озноб пробежал по коже.
Дозволь нам, о любовь,
Друг другу верным быть. Ведь этот мир, что рос
Пред нами, как страна исполнившихся грез, —
Так многолик, прекрасен он и нов, —
Не знает, в сущности, ни света, ни страстей,
Ни мира, ни тепла, ни чувств, ни состраданья,
Горло ей перехватило, последние строк она произнесла тихо.
И в нем мы бродим, как по полю брани,
Хранящему следы смятенья, бегств, смертей,
Где полчища…
Света выдохнула воздух, как от тяжёлой работы и помотала головой, показывая, что не может продолжать.
— Где полчища слепцов сошлись в борьбе своей,[1] — чётко, раздельно произнеся, смакуя каждое слово, закончил Мечин. — Браво, Светлана. Если Брэдбери приводит текст в романе, это не значит, что он автор. Это Мэтью Арнолд, девятнадцатый век. Но всё равно, спасибо, я в восторге от твоего неподдельного пафоса. А какая роскошная схема рифмовки первой строфы! A b c d b a d c. Ручаюсь, что никто здесь этого не оценил, мы только рожи умеем корчить... О чём это стихотворение? Не знаете. Нет, вы знаете. Вы просто ленитесь думать. Оно — о том, что homo homini lupus est. Человек человеку волк. В мире нет ни мира, ни тепла, ни состраданья, я аплодирую Арнолду и подпишусь обеими руками. Запомните это, дети. Человек настоящего, в своём большинстве, слеп. Обманывайте себя, скулите от жалости к себе, если хотите, но лучше, если вы примете эту жизнь и этот мир, без света и страстей. И пусть спор решит война, как говорили латиняне, Et utendum est judice bello. Вы должны научиться воевать. Такова идея. Опять же, то звучание, с которым Светлана прочла этот текст, говорит о правдивости его идеи. То, что лживо, не звучит. Я надеюсь, я понятен?..
Что-то он ещё говорил, но я не слушал его, я не сводил глаз со Светы, которая села на своё место бледнее обычного и тяжело дышала. Из сотни девушек едва ли одна без труда вспомнила бы столь изысканное стихотворение и сумела бы так прочитать его, но даже не это меня поразило. Если запомнила, причём легко, не уча специально — то, значит, запомнила по созвучию с собственным душевным строем и событиями своего сердца. Что происходило в этом умном, мужественном, преданном сердечке? И я, почему я был слеп и бессилен, как солдат полчища слепцов, и мог только роптать на свою слепоту и бессилие перед лицом того, что происходило в моей драгоценной сестре?
Вечером я постучал в дверь её комнаты.
— Что такое, Миша?
— Так, ничего… — Я помялся. — Ты знаешь, Свет, я… про стихи. Сегодня на литературе. Ты их отлично прочитала, и стихи отличные. Но почему именно их? Почему они в тебя запали? В тебе… происходит что-то?
Моя сестра посмотрела мне прямо в глаза и медленно залилась краской. Не отвечая, она встала и вышла. Я вынужден был вернуться в свою комнату, коря себя за длинный язык и бестактное участие.
[1] Перевод И. Оныщук
XXIII На четвёртый день я проснулся с ясной головой и понял, что болезнь отступила. Кто-то ходил по кухне. — Кто здесь? — крикнул я, и в комнату вошла Света, милая, прекрасная, юная — словно солнце всё осветило. Вот кого не ждали! — Доброе утро, Мишечка! — ласково приветствовала она меня. — Завтракать будешь? — Погоди ты завтракать! Зачем ты приехала? Как… ты узнала? — Я получила твоё письмо, и решила сразу приехать, потом передумала, потом… мама услышала по радио о том, что у вас тут случилось. Григорий Ильич похоронил Алису, ты знаешь? Я придержал дыхание, положив руку на сердце. Тихо, тихо уже! Всё кончилось. Мы помолчали. — Но, Свет, откуда ты узнала, что я заболел? — Я не знала, я просто приехала. — Спасибо, сестричка… Света села рядом. — С чего ты решил, что я твоя сестра? Я изумлённо распахнул глаза. — Что ещё за новости? — Просто мама твоему отцу ска
XXIIПроснувшись, я протянул понял, что Алисы в доме нет. Ах, да, сегодня же начало выпаса! А ведь она и не позавтракала…Я наскоро сложил остаток вчерашних пельменей в её миску, оделся и пошёл на поле. То-то моя девочка обрадуется!На пастбище в обычном месте ни колхозной, ни нашей скотины не было.Недоумевая, я вышел на дорогу вокруг школьного холма, пробрался мимо застрявшего трактора, стал на площадке, на которой обычно останавливался школьный автобус, и вздрогнул: совсем близко мне почуялось блеяние. Где это проклятое стадо?Загудел приближающийся мотор, и я поскорей спрятался за дерево. Вишнёвая «Лада» господина директора. Машина остановилась перед мёртвым трактором.Мечин, в своём верблюжьем френче, вышел из автомобиля, хлопнул дверью, передёрнулся от холода, потянул воздух своим хищным волчьим носом, начал подниматься по лестнице, глядя себе под ноги (остатки растаявшего снега на ступеньках поутру схв
XXIЯ навсегда запомню то воскресенье, 5 апреля 1992 года.Алиса разбудила меня утром, ткнувшись холодным носом в щёку. На полу перед моей кроватью лежали кубики. О АП Д М Г Л Т— Гулять? — пробормотал я спросонок. Алиса уже принесла алфавитный лист. У ЕП К Ж С К Р Т— сообщила она, помахивая хвостом.— Секрет? — улыбнулся я. — Ну, уж если секрет… Только дай-ка мне позавтракать, идёт? Да и тебе не помешает…Прекрасная, солнечная выдалась погода в тот день! Сразу после завтрака Алиса повела меня гулять, и долгое время мы шли в полном молчании, она — впереди, я сзади.Тропинка привела нас к высокому, обрывистому берегу над Лоей, на котором росла одинокая берёза: особое, щемящее своей неброской красотой место. Алиса добежала до
XXНевесёлые каникулы настали для меня! Первый их день (двадцать девятого марта) я целиком потратил на то, чтобы написать и отправить Свете подробное письмо, где рассказывал обо всех мерзостях, совершённых «грязной кошкой», вплоть до последнего товарищеского суда, созвав который, Мечин лицемерно умыл руки. Алиса беспокоилась из-за моего настроения и спрашивала, что я делаю — я стал объяснять ей, и объяснял полдня. Колли слушала очень внимательно. О И О? К Ш К У Б Л А Л Ш— спросила она, когда я добрался до события последних дней.— Я же тебе говорю: Алёша упал с моста…А АЙ П Н Л— подтвердила Алиса.— А почему спрашиваешь? Хотя… — я задумался. — Да, пожалуй, можно и так сказать. Он убил Алёшу. Что только говор
XIX— Кто там? — крикнула Петренко из кухни, едва мы с Алисой вошли в избу.— Свои, — ответил я и прошёл на кухню. Аня чистила картошку, успев вместо юбки обернуть вокруг бёдер старое покрывало от кровати. Я бросил ей одёжу Малаховой.— Возьми лучше это да поди переоденься!— Откуда у тебя женская юбка и блузка? — изумилась Аня.— Снял с госпожи обвинителя.— Вот так просто взял и снял? — недоверчиво уточнила Петренко.— Ну, когда Алиса прокусила ей руку, Варька быстро стала сговорчивая…— Мишка, Мишка… — прошептала Аня. — А я-то думала, ты робкий… Умнющая у тебя собака! Только что говорить не может…— Что же так сразу «не может»? — улыбнулся я. — Алиса, принеси кубики!Колли вышла и вернулась с коробкой для кубиков, поставила её на пол, села рядом.&mda
XVIII— Это твоя собака? — изумилась Варька.— Это не просто моя собака! — ответил я с гордостью. — Это овчарка, которая волка не побоится. Алиса, покажи ей, какая ты злая!И снова превращение совершилось с моей девочкой, так что я сам оробел: Алиса ощетинилась и жутко, хрипло залаяла, припадая на передние лапы.— Чего ты хочешь от меня? — пробормотала Малахова, меняясь в лице.— Задать тебе пару вопросов. Если ты мне соврёшь, как Студин, собака это почувствует и оторвёт тебе палец. Ты будешь без пальца очень красивая, Варька… Тихо, Алиса, хватит!— Павлов? — жалко улыбаясь, поразилась Варька. — Ты понимаешь, что я тебе… все твои баллы спишу, идиот?Я расхохотался, вынул из кармана джинсов вторую половину книжки, порвал эту половину и швырнул ей в лицо.— Подавись своими баллами! Зубы-то мне не заговаривай, Варька! Алиса, подойди