Часть первая. Директор
I
Рассказчику необходимо найти верную интонацию. Насколько, однако, по отношению ко мне верно слово «рассказчик»? Вопрос не праздный. Вот, я ведь пишу обо всём пережитом, уже третья строка легла на бумагу, а, значит, надеюсь, что некогда найдётся неравнодушный и сочувствующий взгляд, который проследует по этим строкам. С другой стороны, выносить всё то, что я собираюсь записать, на суд широкой публики, по крайней мере, прямо сейчас было бы близким безумию. Помнится, некий восточный мудрец сказал однажды, что истина должна быть сохранена в тайне, но при этом столь же бескомпромиссно истина должна быть возвещена. Это противоречие знающие или верующие в то, что обладают высшим знанием, испокон веку обходили метафорами, тайнописью, всевозможными шифрами. Но я — человек современности, а вовсе не «великий посвящённый», и не алхимик средневековья, наконец, и не Фёдор Волков (о котором в моём рассказе тоже пойдёт речь), разговаривать метафорами мне не пристало, да и что останется от документальности рассказа, если превращать его в метафору? Достаточно и того, что я изменил иные имена. Документальности, говорю и свидетельствую я, но, возвращаясь к вопросу об истине, я вовсе не готов вслед за Христом воскликнуть о том, что свидетельствую об истине. Скорей, я оказался на стороне Пилата. Подобно Пилату, я не знаю, чтó в произошедшем со мной есть истина, какой версии реальности следует верить. Большинство убеждено в том, что очевидные, зримые, осязаемые события — уже истинны в силу своей осязаемости. За свою жизнь и особенно за последний год я убедился в том, что это вовсе не так. Воскресение Христа было торжеством зримой и осязаемой истины, так что даже апостол Фома сумел вложить пальцы в раны Воскресшего, но вот уже преображение Христа можно ли считать событием таким же бесспорным и, так сказать, твёрдоматериальным? А разговор Христа с Диаволом в пустыне? Но и отвергать их истинность, истинность безусловную, вопреки их возможной неосязаемости — не кощунство? В личном пространстве моего ума всё произошедшее — было. Но, может быть, в этом случае справедлив вопрос о целостности моего ума? Говоря проще, о моём психическом здоровье? С точки зрения обыденной истины, бескрылой житейской мудрости такой вопрос безусловно справедлив, да и как ему не быть таким, если я сам готов рассказать, что визиты к психиатру стали частью моей недавней биографии? Но здесь мы возвращаемся к самому началу: кому рассказать? И рассказать ли?
Всякая оформленная мысль тотчас открывает не одну, а сразу несколько возможностей дальнейшего повествования. Кто знает, может быть, это непроизвольное расщепление будущего — тоже признак болезни? Вообще, мысль о нездоровье слишком опасна: едва начнёшь размышлять, как не прекратишь обнаруживать симптомы того или другого расстройства. Путь к здоровью, мне кажется, лежит в том, чтобы смело пренебречь ими, дерзко сообщить о целостности своего сознания вопреки обывательскому взгляду на то, как устроен мир. Рассуждение, конечно, очень дилетантское, но у меня нет иного выхода, я могу позволить себе лишь такое дилетантское рассуждение.
Я не медик, что, вероятно, уже стало ясно, а только администратор, но сейчас от своих обязанностей я могу отдохнуть, так как взял двухнедельный оплачиваемый отпуск, от которого ещё целая неделя впереди. За моим окном — предвесенняя природа Крыма (чего ещё желать?), а Крым прочно связан с русской литературой, потому, согласимся, нельзя удивляться, что и у меня, косноязычного человека, пробудилась охота написать что-нибудь. Впрочем, примем за версию, за рабочую гипотезу то, что сейчас, по крайней мере, я пишу исключительно для себя, для собственной гигиены ума, для уяснения случившегося со мной. Я, например, вовсе не готов отвергать реальность всех без исключения снов, хотя бы потому, что инореальность вовсе не означает иллюзорности, но ведь каждому известно, что сон следует записать сразу после пробуждения, иначе он забудется: слишком уж он иноматериален нашему здешнему пространству. Вот и я сейчас делаю похожее на то, чем занимается только что пробудившийся. Разумеется, если он видит во сне ценность: ваш покорный слуга всё же ещё не настолько выжил из ума, чтобы предположить, что всякий, вставший с постели, непременно записывает свои сны.
Вместо эпилогаНачав свои записки исключительно как подобие личного дневника, я обнаружил, что они сложились в повествование, которое может представлять некоторый интерес и для других, особенно если эти другие имеют множество центров личности. Впрочем, что вообще считать множественностью, что — личностью, что — болезнью? Каждый из нас наделён даром эмпатии, то есть минутного воплощения в себе чужих чувств, мыслей и интересов. Каждый способен управлять внутренними течениями своего ума, и отсюда каждый может быть сколь угодно пластичен и множественен. Может быть, такое объяснение прозвучит неубедительно для психиатров, которые посчитают, что я маскирую свою прежнюю болезнь сомнительной философией, но что я могу с этим сделать! На всех не угодишь. Моя книга в любом случае закончена, всё, что я желал рассказать о бывшем со мной, сказано. Qui legit emendat, scriptorem non reprehendat[1], как научила меня написать Света. Впрочем, у меня им
XXVIГолос, ответивший по телефону, оказался «личным секретарём Его высокопреподобия»: нам назначили «аудиенцию» на четыре часа дня в люксовом номере одной из городских гостиниц.Номер имел широкую прихожую, в которой субтильный секретарь велел нам подождать и ушёл «с докладом». Двери́ между прихожей и гостиной не было, оттого мы успели услышать кусочек препирательства между клириками.— …Нормы! Нормы, против которых Вы погрешили! — звучал мужской голос.— Разве это уставные нормы? Назовите мне параграф Устава, и мы о нём поговорим! — отвечал женский.— Это нормы христианской совести!— У меня, Ваше высокопреподобие, нет совести. Если у человека нет личности, как у него может быть совесть? Я — tabula rasa, на которой Господу угодно чертить свою волю. Я — чистая страница, прозрачная вода, пустой кувшин, мягкая глина в пальцах Творца. Или В
XXVСо стороны холма, противоположной деревне, начиналось церковное кладбище с разномастными могилками. Кладбище давно разрослось, перешагнув кладбищенскую ограду. Девушка бесстрашно шагала между этих могилок и наконец остановилась у холмика с простым деревянным крестом без единой надписи. Присела рядом с могилкой на корточки и долго так сидела.— Кто здесь похоронен? — спросил я.— Хотела бы и я это знать… Нет ли у Тебя, Володенька, ножа, например?Хоть и удивившись странной просьбе, хоть и не без опаски, я протянул ей складной ножик, который носил в кармане куртки.Света, вынув лезвие и очистив самую верхушку могильного холмика от снега, деловито воткнула нож в землю, прорéзала с четырёх сторон квадрат, ухватила ком земли обеими руками и, вынув, отбросила в сторону. Продолжила так же методично работать.— Что Ты делаешь? — прошептал я: мне стало нехорошо от мысли, что я, возможно, в
XXIVКогда я замолчал, девушка открыла глаза, что обожгло меня ужасом и радостью. Наши взгляды встретились.— Я… Тебя припоминаю, мой хороший, — произнесла она медленно. С тайной, робкой надеждой я наблюдал её: этот тихий, но уже несомненный, постепенно разгорающийся огонёк женственности. — Ты — близкий мне человек… Только вот кто я сама?Она села на диване.— Как бы мне ещё вспомнить, как меня зовут…— Может быть, Авророй? — осторожно предположил я.— Нет! — рассмеялась она. — Точно не Авророй! Я не крейсер!И верно: передо мной была будто Аврора, но всё же не совсем она… Её сестра?— Я никого не разбудила своим смехом? — пугливо спросила девушка. — Нет? Где мы вообще? Кстати, включи свет, пожалуйста!— Ты же не любишь электрический свет…— Я? Ты меня с кем-то перепутал&hellip
XXIIIБыло уже очень поздно, когда я вернулся к дому Арнольда. Снег перестал, небо прояснилось, взошла луна.Долгий этот день с его множеством встреч и волнений совсем измотал меня. И не в одной усталости было дело: я будто за один день постарел на несколько лет.Как вообще случилось, что я полюбил эту далёкую от меня, будто с другой планеты явившуюся девушку?И полюбил ли? Именно ли её — или только воплощённую ей?Но как же ещё, если не любовью, назвать то, ради чего человек готов рассориться со всеми близкими, возвести сам на себя наговор, на что готов тратить время, здоровье, жизнь, и притом без всякой пользы и результата?Наивная картина семейного счастья с молодой красавицей исключалась, но уже не о семейном счастье я думал. Хотя бы помочь, хотя бы оказаться нелишним! Положим, я сумею направить девушку в частную клинику, сумею оплатить несколько месяцев лечения (на большее денег у меня не хватит). Только разве клиник
XXIIХоть мысль о еде после всех этих разговоров и казалась вульгарной, есть, не менее, хотелось. Мне пост никто не назначал, я сам пользоваться тремя его преимуществами, во имя Отца, Сына и Святаго Духа, вовсе не собирался. Только я принялся соображать, как бы мне в печи сварить хоть рисовую кашу, что ли (пакет риса обнаружился в стенном шкафу, да вот ни ухвата, ни чугунка не было, была лишь алюминиевая кастрюлька), как в дверь дома снова постучали.«Ну, теперь не иначе как сам папа римский пожаловал», — усмехнулся я, отпирая дверь.Нет, это был не папа римский. На пороге стояла Лена Петрова, мокрый снег лежал на её непокрытых волосах и воротнике её пальто.— Рад Вас видеть, — глупо поприветствовал я её.— Я Вас не отвлекла? — спросила Лена, тоже сохраняя этот вежливо-нейтральный тон. — От… интересных дел?А ведь когда-то мы были на «ты»… Бог мой, как да
XXIВ стенном шкафу на кухне обнаружилась парафиновая свеча. С этой свечой, помня о том, что девушка не любит электрического света, я вошёл в жилую комнату.Моя гостья так и лежала на диване, обратив к потолку бескровное белое лицо.— Здравствуйте, — сказала она мне, на несколько секунд повернув голову в мою сторону и почти вернув её в прежнее положение, словно говоря этим жестом, что не увидела ничего интересного.Да, это была сестра Иоанна, вне всякого сомнения. После целого вчерашнего дня, проведённого с Авророй, я не ожидал такого холодного приветствия. Моё сердце болезненно сжалось.— Вы, наверное, очень голодны? — спросил я.— Нет, не очень, — ответила монахиня. — Не беспокойтесь, пожалуйста. Я привычна к постам, а кроме того, любой пост полезен для тела, ума и нравственности. Целых три пользы разом. Кто же в своём уме будет от них отказываться?Это звучало бы насмешкой, ес
XXМы вновь прошли в жилую комнату и приблизились к дивану, на котором спала девушка.— Не зажигайте света, — шепнул мне клирик.Он склонился к спящей и провёл ладонью по её лицу от подбородка ко лбу.— Maid, awake,[1] — сказал он вполголоса.Девушка открыла глаза. Мужчина, напротив, закрыл их и, шевеля губами, беззвучно проговорил неизвестную мне инвокацию, которую, вероятно, обращал сам на себя, потому что, открыв глаза, он изменился. Жесты его стали плавными, женственными, посадка головы тоже неуловимо поменялась.Выйдя на середину комнаты и сложив руки на груди в районе креста, он (она?) запел (запела?) голосом столь полным, густым и неожиданно высоким, что закрыв глаза, его можно было принять за женский альт. Это была детская песенка на очень простенький мотив из шести нот (до, до, соль, соль, ля, ля соль; фа, фа, ми, ми, ре, ре, до), но распетая так медленно, серьёзно, почти торжественно, что она з
XIXЯ в страхе отступил, и клирик беспрепятственно вошёл в дом, закрыв за собой дверь. Я поспешил включить настенный светильник: уже смеркалось.— Министр? — переспросил я, всё ещё не вполне веря, хотя уже чувствуя, что всё — правда. При всей изобретательности Шёнграбенов им сложно было бы вовлечь в свой обман (сейчас, вдобавок, потерявший смысл) чистопородного британца, а лишь у тех бывают такие ласково-надменные лица, какое было у моего гостя.— Да: это традиционное название служения, или должности, если хотите, — ответил тот. — Структура ордена проста: генерал — министры областей — настоятели местных монастырей — рядовые монахи.— «Местных» означает, что монастырь в нашем городе — не один такой?Министр снисходительно улыбнулся моему невежеству.— Я министр по региону Ruthenia[1], в который, кроме собственно России, входят страны бывшего Сове