III
После окончания вуза я поступил в аспирантуру на той же кафедре отечественной истории, на которой защищал свой диплом. Почти сразу на этой кафедре мне предложили «нагрузку»: целую ставку ассистента. Так вообще-то случается нечасто, но дело было в том, что один из старейших, уважаемых преподавателей кафедры в августе 2005 года (года, в котором я закончил вуз) умер, и искать кого-то кроме молоденького аспиранта было уже поздновато.
Я переехал из студенческого общежития в аспирантское (здесь мне позволено было иметь целую комнату на меня одного) и год прожил в нём. К концу того года моя мама, торговая сеть которой процветала, закончила строительство своего загородного дома и переместилась туда окончательно, великодушно оставив в моё распоряжение квартиру на улице Загородный Сад, которая теперь казалась ей такой невзрачной. Увы: она сохранила у себя ключи и не стеснялась именно своими ключами открывать дверь, когда была в городе.
Моя диссертация была посвящена истории отечественного театра. Тема меня увлекла, на целый год я погрузился в архивную работу с головой. Добровольное моё монашество всё ещё продолжалось, да и не было, признаться, никаких причин отбрасывать его. Впрочем, «причины» не появляются сами, под лежачий камень и вода не течёт, это я отлично понимал, но никакого желания не испытывал расталкивать локтями соперников и распускать цветные перья на рынке женихов, на этой Vanity Fair, которая от века к веку остаётся неизменной в своей почти первобытной пошлости.
Продолжалась моя санньяса и весь второй год аспирантуры, уже к январю которого (январь 2007 года) диссертация была вчерне написана. Говоря откровенно, написание текста диссертационного исследования едва ли занимает больше четырёх месяцев чистого труда, и отводимых на него государством трёх лет «съ лишкомъ довольно», как говаривали в старину. Это — при условии, что у соискателя есть интерес к работе, а если интереса нет, стóит ли насиловать себя? Но вот неприятные, хоть и обыденные вещи стали твориться с моей диссертацией. Она застряла на этапе бесконечных переделок и согласований с научным руководителем. После каждой переделки текст становился чуть больше в объёме, но мне сложно было отделаться от ощущения, что первоначальный авторский замысел размывается, что академическому сообществу делаются уступки, что масса этих уступок может в один момент стать критической и ничего не оставить от моего авторства и от подлинной новизны.
После восьмой по счёту переделки (шёл март 2007 года) Анатолий Павлович, мой научный руководитель, сказал мне откровенно:
— Вы слишком поспешили, Володя. Так быстро диссертации не пишут. Это просто неприлично. И то, что Вы сдали два кандидатских в первый год, философию и историю, — тоже не очень прилично. Не поступают так! Теперь я не знаю, что делать с Вами. Положа руку на сердце, работа состоялась. Текст вполне диссертабелен. И я знаю, что уже на этот год Вы наметили расквитаться с кандидатским минимумом по немецкому языку. Как он у Вас, кстати, зэр гут? Или, наоборот, швах? Но это, извините, был посторонний вопрос. Что дальше: выводить Вас на предзащиту? И это в начале третьего года? А другим соискателям, как думаете, не обидна будет эта ваша прыть? Уважаемые люди, директора школ, начальники отделов в департаменте, годами, десятилетиями не могут защититься! Кроме шуток: у меня есть соискатель, который уже девять лет мается, бедолага! Трёх руководителей за это время сменил… И тут как из-под земли выпрыгиваете Вы, такой, простите, пожалуйста, безусый сморчок, и творите этакий кульбит! Не возникнет в уме всех этих уважаемых людей мысли о протекции? Но даже если не возникнет: простое человеческое чувство зависти Вы вовсе исключаете? И в то, что это простое человеческое чувство Вам способно сильно повредить, тоже не верите? Ах, Володенька, наивный Вы человек! Ну, что Вы молчите и глядите на меня своими честными глазами?
— Я продолжу работу над текстом, Анатолий Павлович, — отозвался я глухо. Научный руководитель пожал плечами.
— Ордена не заслýжите, имейте в виду, — только и ответил он.
Всего текст моей несчастной диссертации и моё терпение до августа 2008 года выдержали девятнадцать редакций. Впрочем, я всё больше и больше запаздывал с отсылкой очередного варианта: мне перестала быть интересна тема, изученная вдоль и поперёк. (Так, по крайней мере, тогда мне казалось.) Моя сила искала выхода, мужская сила в том числе. Не в одном половом смысле: хотелось банально кому-то набить морду, и пусть меня извинят за этот прозаизм. Я записался в секцию борьбы и уже в двадцать пять лет за какой-то год с небольшим раздался в плечах, «заматерел». Даже тон голоса у меня изменился. Коллеги заметили эти изменения; коллеги-женщины теперь останавливали на мне выразительные взгляды, но ведь они все были замужними, эти коллеги… Да и монахом я всё ещё продолжал себя считать, правда, всё с меньшей убеждённостью.
Случилась и ещё одна неприятность: за кандидатский экзамен по немецкому языку мне влепили «тройку». Не то чтобы я был мастером беглой речи, родной в устах Шиллера и Гёте, но и хуже прочих себя не ощущал. Поступило распоряжение, видимо, меня окоротить, указать мне как выскочке моё место. Беда невелика, но скверное было в том, что по достаточно безумному решению учёного совета нашего вуза соискатели, сдавшие хоть один экзамен на «удовлетворительно», лишались права на аспирантскую стипендию. Как раз экономический кризис был в разгаре, расходы решили «оптимизировать». А ведь эта стипендия помогала мне выживать, учитывая копеечность моей зарплаты ассистента! Не могу сказать, чтобы я откровенно голодал, но рассчитывать приходилось каждый рубль. Я не жаловался на здоровье, но вздумай я, к примеру, обратиться в платную поликлинику, мне пришлось бы вспомнить молодость и подрабатывать частными уроками. Обидно, очень обидно. Да и вообще: я, пожалуй, слишком много трудился. Являлся куратором двух групп, руководил студенческим кружком… И это — ради денег, которые едва позволяют ноги не протянуть с голоду? «Есть люди, которым ещё хуже, — убеждал я себя. — Ты мог бы работать в школе и садиться на намазанные клеем стулья». Но ощущение несправедливости не оставляло.
Моя аскеза не закончилась в какой-то один день: она просто в течение этого третьего года соискательства растворилась, утекла сквозь пальцы. Я не отбросил идеалы юности, не проклял их, не оттоптался на них, крича о том, что меня обманывали, как сделали иные мои друзья. Я просто всё реже перелистывал свой «молитвенник» и о медитациях вспоминал всё реже. Да и то: много ли проку в самовольных малограмотных упражнениях без руководства опытного наставника? Так я себе внушал. Чувство вины за совершившееся в начале студенчества мало-помалу тоже перестало меня высасывать, да уж и так ли велика была вина? И, наконец, санньяса — какая ещё, к чёрту, санньяса? Что такое санньяса? Дайте мне женщину, кричал организм, любую!
Летом 2008 года я пригласил на вечеринку по случаю окончания аспирантуры нескольких старых друзей, их подруг и подруг их подруг. На той вечеринке у меня случилось несколько беспорядочных знакомств, в результате чего я подцепил гонорею, от которой ещё три месяца лечился. Некрасиво, правда? Никакой гордости при этих воспоминаниях я не испытываю. Но из песни слова не выкинешь.
Вместо эпилогаНачав свои записки исключительно как подобие личного дневника, я обнаружил, что они сложились в повествование, которое может представлять некоторый интерес и для других, особенно если эти другие имеют множество центров личности. Впрочем, что вообще считать множественностью, что — личностью, что — болезнью? Каждый из нас наделён даром эмпатии, то есть минутного воплощения в себе чужих чувств, мыслей и интересов. Каждый способен управлять внутренними течениями своего ума, и отсюда каждый может быть сколь угодно пластичен и множественен. Может быть, такое объяснение прозвучит неубедительно для психиатров, которые посчитают, что я маскирую свою прежнюю болезнь сомнительной философией, но что я могу с этим сделать! На всех не угодишь. Моя книга в любом случае закончена, всё, что я желал рассказать о бывшем со мной, сказано. Qui legit emendat, scriptorem non reprehendat[1], как научила меня написать Света. Впрочем, у меня им
XXVIГолос, ответивший по телефону, оказался «личным секретарём Его высокопреподобия»: нам назначили «аудиенцию» на четыре часа дня в люксовом номере одной из городских гостиниц.Номер имел широкую прихожую, в которой субтильный секретарь велел нам подождать и ушёл «с докладом». Двери́ между прихожей и гостиной не было, оттого мы успели услышать кусочек препирательства между клириками.— …Нормы! Нормы, против которых Вы погрешили! — звучал мужской голос.— Разве это уставные нормы? Назовите мне параграф Устава, и мы о нём поговорим! — отвечал женский.— Это нормы христианской совести!— У меня, Ваше высокопреподобие, нет совести. Если у человека нет личности, как у него может быть совесть? Я — tabula rasa, на которой Господу угодно чертить свою волю. Я — чистая страница, прозрачная вода, пустой кувшин, мягкая глина в пальцах Творца. Или В
XXVСо стороны холма, противоположной деревне, начиналось церковное кладбище с разномастными могилками. Кладбище давно разрослось, перешагнув кладбищенскую ограду. Девушка бесстрашно шагала между этих могилок и наконец остановилась у холмика с простым деревянным крестом без единой надписи. Присела рядом с могилкой на корточки и долго так сидела.— Кто здесь похоронен? — спросил я.— Хотела бы и я это знать… Нет ли у Тебя, Володенька, ножа, например?Хоть и удивившись странной просьбе, хоть и не без опаски, я протянул ей складной ножик, который носил в кармане куртки.Света, вынув лезвие и очистив самую верхушку могильного холмика от снега, деловито воткнула нож в землю, прорéзала с четырёх сторон квадрат, ухватила ком земли обеими руками и, вынув, отбросила в сторону. Продолжила так же методично работать.— Что Ты делаешь? — прошептал я: мне стало нехорошо от мысли, что я, возможно, в
XXIVКогда я замолчал, девушка открыла глаза, что обожгло меня ужасом и радостью. Наши взгляды встретились.— Я… Тебя припоминаю, мой хороший, — произнесла она медленно. С тайной, робкой надеждой я наблюдал её: этот тихий, но уже несомненный, постепенно разгорающийся огонёк женственности. — Ты — близкий мне человек… Только вот кто я сама?Она села на диване.— Как бы мне ещё вспомнить, как меня зовут…— Может быть, Авророй? — осторожно предположил я.— Нет! — рассмеялась она. — Точно не Авророй! Я не крейсер!И верно: передо мной была будто Аврора, но всё же не совсем она… Её сестра?— Я никого не разбудила своим смехом? — пугливо спросила девушка. — Нет? Где мы вообще? Кстати, включи свет, пожалуйста!— Ты же не любишь электрический свет…— Я? Ты меня с кем-то перепутал&hellip
XXIIIБыло уже очень поздно, когда я вернулся к дому Арнольда. Снег перестал, небо прояснилось, взошла луна.Долгий этот день с его множеством встреч и волнений совсем измотал меня. И не в одной усталости было дело: я будто за один день постарел на несколько лет.Как вообще случилось, что я полюбил эту далёкую от меня, будто с другой планеты явившуюся девушку?И полюбил ли? Именно ли её — или только воплощённую ей?Но как же ещё, если не любовью, назвать то, ради чего человек готов рассориться со всеми близкими, возвести сам на себя наговор, на что готов тратить время, здоровье, жизнь, и притом без всякой пользы и результата?Наивная картина семейного счастья с молодой красавицей исключалась, но уже не о семейном счастье я думал. Хотя бы помочь, хотя бы оказаться нелишним! Положим, я сумею направить девушку в частную клинику, сумею оплатить несколько месяцев лечения (на большее денег у меня не хватит). Только разве клиник
XXIIХоть мысль о еде после всех этих разговоров и казалась вульгарной, есть, не менее, хотелось. Мне пост никто не назначал, я сам пользоваться тремя его преимуществами, во имя Отца, Сына и Святаго Духа, вовсе не собирался. Только я принялся соображать, как бы мне в печи сварить хоть рисовую кашу, что ли (пакет риса обнаружился в стенном шкафу, да вот ни ухвата, ни чугунка не было, была лишь алюминиевая кастрюлька), как в дверь дома снова постучали.«Ну, теперь не иначе как сам папа римский пожаловал», — усмехнулся я, отпирая дверь.Нет, это был не папа римский. На пороге стояла Лена Петрова, мокрый снег лежал на её непокрытых волосах и воротнике её пальто.— Рад Вас видеть, — глупо поприветствовал я её.— Я Вас не отвлекла? — спросила Лена, тоже сохраняя этот вежливо-нейтральный тон. — От… интересных дел?А ведь когда-то мы были на «ты»… Бог мой, как да
XXIВ стенном шкафу на кухне обнаружилась парафиновая свеча. С этой свечой, помня о том, что девушка не любит электрического света, я вошёл в жилую комнату.Моя гостья так и лежала на диване, обратив к потолку бескровное белое лицо.— Здравствуйте, — сказала она мне, на несколько секунд повернув голову в мою сторону и почти вернув её в прежнее положение, словно говоря этим жестом, что не увидела ничего интересного.Да, это была сестра Иоанна, вне всякого сомнения. После целого вчерашнего дня, проведённого с Авророй, я не ожидал такого холодного приветствия. Моё сердце болезненно сжалось.— Вы, наверное, очень голодны? — спросил я.— Нет, не очень, — ответила монахиня. — Не беспокойтесь, пожалуйста. Я привычна к постам, а кроме того, любой пост полезен для тела, ума и нравственности. Целых три пользы разом. Кто же в своём уме будет от них отказываться?Это звучало бы насмешкой, ес
XXМы вновь прошли в жилую комнату и приблизились к дивану, на котором спала девушка.— Не зажигайте света, — шепнул мне клирик.Он склонился к спящей и провёл ладонью по её лицу от подбородка ко лбу.— Maid, awake,[1] — сказал он вполголоса.Девушка открыла глаза. Мужчина, напротив, закрыл их и, шевеля губами, беззвучно проговорил неизвестную мне инвокацию, которую, вероятно, обращал сам на себя, потому что, открыв глаза, он изменился. Жесты его стали плавными, женственными, посадка головы тоже неуловимо поменялась.Выйдя на середину комнаты и сложив руки на груди в районе креста, он (она?) запел (запела?) голосом столь полным, густым и неожиданно высоким, что закрыв глаза, его можно было принять за женский альт. Это была детская песенка на очень простенький мотив из шести нот (до, до, соль, соль, ля, ля соль; фа, фа, ми, ми, ре, ре, до), но распетая так медленно, серьёзно, почти торжественно, что она з
XIXЯ в страхе отступил, и клирик беспрепятственно вошёл в дом, закрыв за собой дверь. Я поспешил включить настенный светильник: уже смеркалось.— Министр? — переспросил я, всё ещё не вполне веря, хотя уже чувствуя, что всё — правда. При всей изобретательности Шёнграбенов им сложно было бы вовлечь в свой обман (сейчас, вдобавок, потерявший смысл) чистопородного британца, а лишь у тех бывают такие ласково-надменные лица, какое было у моего гостя.— Да: это традиционное название служения, или должности, если хотите, — ответил тот. — Структура ордена проста: генерал — министры областей — настоятели местных монастырей — рядовые монахи.— «Местных» означает, что монастырь в нашем городе — не один такой?Министр снисходительно улыбнулся моему невежеству.— Я министр по региону Ruthenia[1], в который, кроме собственно России, входят страны бывшего Сове