3
Конечно, я не сумел в один миг разглядеть всех четверых, а рассматривал каждого по очереди, потому и описывать их буду поочерёдно.
Мужчины вначале несколько растерялись, встав, как я, на пороге, но один из них, большой, немного грузный, с красивым, породистым, как говорят, хотя слегка отёкшим лицом, с мощной бородой, с густой нечесаной шевелюрой, воскликнул вдруг:
— Сольвейг!
(«Что это — ещё один потенциальный клиент?» — невольно подумалось мне.)
Не сводя глаз с Лилии, мужчина стремительно прошёл вперёд и стал в двух шагах от кровати, так что теперь нависал надо мной, как громада, и притом не обращал на меня ни малейшего внимания.
— Сольвейг! — повторил он. — Почему здесь?
— Эта девушка к вам приходила? — немедленно вмешался второй.
Второй был высоким, суховатым, даже почти костлявым субъектом, слегка сутулым, с тонкой полоской чёрных усов, с запоминающимся, выразительным лицом испанского идальго; спросил он быстро, нервозно, и в глазах его блестело какое-то нездоровое возбуждение, которого он сам, видимо, стыдился, так что старался затем умерить скорость речи.
— Да, — отозвался первый, всё продолжая смотреть на свою Сольвейг, не шевелясь.
— Она называла себя Сольвейг? — продолжал допытываться второй.
— Как это?.. — первый оглянулся, наконец.
— Перед вами, — выговорил второй чётко, твёрдо, как бы принуждая себя к строгости и удерживая в границах шага слова, готовые поскакать галопом, — Лилия Алексеевна Селезнёва, бывшая актриса ***ского государственного театра. Сейчас она безработная. Впрочем, я ведь могу ошибаться, давайте спросим её саму. Вы — Сольвейг? — требовательно спросил он девушку. Тут же уронил взгляд на меня и скривился. — Простите, доктор — ведь вы доктор? — наверное, это вы хотели спросить? Я вам мешаю?
Я пожал плечами, сказав первое, что на ум пришло:
— Нет. Я и не собирался пока…
— Так вы Сольвейг? — снова настойчиво вопросил второй (впоследствии я узнал, что его зовут Альбертом, поэтому дальше буду называть так).
Первый мужчина вновь смотрел на Лилию, не мигая. Она — на него, и быстрая, еле заметная улыбка тронула её губы.
— Да, — сказала девушка.
— Да? — торопливо переспросил Альберт.
— Да, да, я же сказала вам, — отозвалась она устало.
Альберт кашлянул, и как будто заключил в этот кашель сдержанную радость, радость такого рода, которой неприлично радоваться на людях.
— Ну, Михаил Андреевич, — продолжил он, — что вы теперь об этом думаете? Михаил Андреевич?
Михаил Андреевич (фамилия его была Чернышёв) вздрогнул, будто разбуженный; медленно обвёл присутствующих каким-то затуманенным взором.
— А? Что я думаю? Я… —
Он опустил глаза, сложил руки на груди.
Вдруг сжал свою немалую бороду в кулаке и решительно, едва не с вызовом посмотрел на меня, затем на Альберта, на мать, на Анжелу, на других мужчин. Мы все, встретившись с ним взглядом, стремились отвести глаза, как пикадоры, разбегающиеся от быка.
— А я вам вот что скажу, — начал Чернышёв. — Я не знаю, как её зовут по паспорту. И зачем здесь доктор, не знаю. И знать не хочу. Для меня она, когда пришла ко мне, была Сольвейг. Она и сейчас Сольвейг. Она была, есть и будет Сольвейг. Во веки веков, ты, святой отец, слышишь! — почти яростно обратился он к православному монаху, который вошёл в числе прочих гостей. Монах улыбнулся с весёлым недоумением, развёл руками. — Она Сольвейг. А вы… вы черви! Тьфу! — Абсолютно неожиданно для всех он плюнул слюной на пол и вышел из квартиры вон размашистым шагом, хлопнув на прощание дверью.
— Как люди упорствуют в защите своих воздушных замков, — сухо определил Альберт после того, как все немного помолчали.
— Ну, что с него взять: режиссёр, творческая личность… — приятно улыбаясь, низким голосом произнесла Анжела.
— Гениальность очень часто немного граничит с, э-э-э… нездоровьем, — глубокомысленно изрёк четвёртый мужчина, немного старше меня, с брюшком, рыжеватыми усами. — Я сам, например, насчёт своей гениальности, конечно, не питаю никаких иллюзий. И, по-моему, здесь дело совсем не в творчестве, а в уважении другого человека. У меня вот, кстати, тоже творческая профессия, но я не позволяю себе по этой причине плевать на пол, чтобы другие люди за мной подмывали… э-э-э, мыли.
— Анатолий Борисович, долго ли вы будете кадить пошлости? — громко, отчётливо произнесла Лилия, не глядя на него. Все испуганно переглянулись, примолкли. Альберт решил перехватить инициативу.
— Доктор, вы позволите, если я задам присутствующим ещё пару вопросов? — обратился он ко мне с выражением… — как бы это сказать? — выражением Онегина на похоронах дяди: хоть дядя и нелюбимый, и оставил наследство, но каждой чёрточкой лица нужно изобразить приличествующую скорбь, впрочем, не чрезмерную, ведь жизнь идёт дальше. — Честно говоря, я стараюсь именно для вас! Или это не нужно? Вам уже всё ясно?
Я снова пожал плечами.
— Пожалуйста, задавайте…
Альберт обернулся к монаху.
— Отец Арсений, эта девушка вчера приходила на приём к преосвященному архиепископу Феодору?
Отец Арсений благосклонно улыбнулся, зачем-то огладил двумя пальцами свою жиденькую бородку, кивнул головой.
— Вы не могли бы нам, — значительно и вежливо вопрошал Альберт, — если это не секрет, конечно, рассказать, о чём она беседовала с преосвященным владыкой?
— Сие есть тайна, — отозвался монах высоким, каким-то блеющим голосом. — Тайна, и токмо известно мне, грешному, что нечто очень дерзновенное рекла девица, так что вышли владыка в большом гневе.
— Ой, Господи, да что ж это за беда! — с ужасом выдохнула Селезнёва-старшая, я же подумал, что к молодому и вполне светскому, какому-то арамисовскому лицу монаха отнюдь не идёт устаревшее слово «девица».
— Хм! — воскликнул Альберт, заблестев глазами: всё меньше и меньше у него получалось скрывать едва ли не торжество своё под завесой отрешённо-скорбного вида. — Лилия, скажите мне, пожалуйста: кем вы были, когда пошли на приём ко владыке?
— Приёмником, — тут же отозвалась девушка. Я поёжился: неужели и расстройство мышления налицо, вплоть до регресса к детским примитивным ассоциациям? Пошла на приём — стала приёмником, а если бы в цирк пошла — стала бы, наверное, циркулем…
— Приёмником? — переспросил идальго, растерявшись.
— Ну да, приёмником, — пояснила та. — Или телефонной трубкой. Или пластинкой, вот это точнее всего.
Растерянное молчание установилось, но я, быстро соединив эти, на первый взгляд, бессвязные слова, как по вдохновению, спросил:
— А кто говорил через вас, Лилия, когда вы были телефонной трубкой?
Девушка посмотрела на меня.
— Ваш израильский коллега, доктор.
— Иисус Христос?! — воскликнул я.
Девушка улыбнулась.
— Зачем вы спрашиваете? Разве вам непонятно, что никто не ответит «да» на такой неприличный вопрос?
— Его голос вы слышали внутри себя, Лилия? — продолжал я задавать неприличные вопросы.
— Нет, — ответила она печально. — Это я была внутри Него. Разве может церковь войти в муравья? К чему это всё? Как глупо…
Я встал, будучи уже практически уверен в диагнозе, оглядел присутствующих и спросил, не обращаясь ни к кому в отдельности:
— Мы могли бы поговорить, например, на кухне?
— Пожалуйста, пожалуйста… — засуетилась Галина Григорьевна.
2 Неужели, спросят меня, неужели и я, трезвый и разумный человек, так скоро поверил чудесной, дивной сказке, а не изыскал сотню объяснений, куда более вероятных, когда сама версия Тихомирова про пресловутых сионистов не звучала так фантастично? О, я не вполне уверен, что поверил до конца, что верю сейчас! Возможно, я ошибся и выпустил на волю сумасшедшую, которая своим безумием соблазнит ещё многих и многих. Но возможно и то, что я был прав — и это значит, что ныне где-то проходит своим путём в е с т н и ц а м и р о в г о р н и х, оборачиваясь то Гретхен, то принцессой Мандаравой, то валькирией, то девой Февронией, то Василисой Премудрой, то Вечной Сонечкой, то плакучей берёзой, неся осуждение порочным, предостерегая нестойких, освобождая пленённых в духе, утешая тоскующих, окормляя алчущих правды, вдохновляя отчаявшихся. Пути Господни неисповедимы, и это говорю я, врач-психиатр, психотерапевт высшей
EPICRISIS[ЭПИКРИЗ]1Моё повествование близится к концу.В ночь на 26 марта 1997 года, как я и ожидал, девушка бежала. Окно моего кабинета она заботливо притворила, чтобы распахнутые створки не бросались в глаза; я, придя рано утром, плотно закрыл их и запер. Я же и поднял тревогу, утром обнаружив побег пациентки и перепуганным представ перед заведующей отделением.Скандал разразился большой. Едва ли кто способен был даже подумать о моём соучастии в этом побеге, но, так как именно я был лечащим врачом бежавшей, именно меня и постарались обвиноватить. Я не стал ждать новых шишек на свою голову и уволился по собственному желанию.26 марта, в день большого переполоха, уже выйдя после работы через проходную, я увидел на улице… Таню.— Таня! — поразился я. — У тебя ведь ещё дежурство?— Плевала я на дежурство! — сообщила мне сестра. — Идите сюда
10Мать подошла ко мне вплотную и пристально оглядела с ног до головы, заглянула в глаза.— Всё такой же… У-у, баран кучерявый! — она потрепала меня по голове.Это верно, так она меня при жизни и называла.Я кашлянул.— Ты, это, мам… садись, что ли.— Ты мне не мешай! Хочу ходить и буду! — Она обошла помещение. — Кабинет твой, да, Петруша? Тесновато…— Ты как… живёшь т а м?— Нормально я живу! — сообщила мама, с любопытством рассматривая свои (чужие) ногти. — Ну, угораздило ведь… Нормально, не хуже других людей! Странно только т а м немного.— Почему странно?— Животных нет, совсем. А я бы кошечку завела… И небо…— Что небо?— Небо зелёное… Вот дурь рассказываю-то, а? Тебе разве интересно? У тебя самого какая жизнь? — требова
9— Что это? — прошептала девушка: я напугал её.— Ключи.— От чего?— Вот этот — от моего кабинета. Ночью дежурная сестра обычно спит в сестринской. Окна открываются легко. От окна до земли — полтора метра, это не так высоко. Были же вы ивой! — не удержался я. — Так станьте на минуту снежным барсом!— А что дальше?— А дальше — второй ключ. Знаете старые чёрные ворота в углу сада, которые теперь не используют? Прямо в воротах — дверь, на двери — замок.— Откуда у вас этот ключ?— Ночью я перепилил дужку старого замка и повесил новый.— Это… это провокация какая-то?— Ничуть. Слово вам даю, что правда.— Но я больна!— Нет.— Не надо, не надо, не мучайте меня! Я за ворота выйду — и дальше-то что? Куда я пойду, зимой, нищая?&mdash
8В среду, двадцать пятого марта, Сашу выписали. За радостными хлопотами я не имел много времени позаботиться о других пациентах и лишь мимоходом сообщил Лилии о сеансе в семь вечера, после ужина. Та не возразила ни слова, даже не удивилась, отчего так поздно назначена терапевтическая беседа.Около трёх я освободился: как раз к тому времени, когда начался тихий час, а потом в расписании стояла прогулка, затем — работа в мастерских, после неё — тридцать минут свободного времени и ужин. Долго, бесконечно тянулись эти наполовину праздные для меня часы.Девушка вошла, наконец, в мой кабинет, в своей простой одежде гимнастки, и снова, как намедни, в квартире Тихомирова, учащённо забилось моё сердце.— Здравствуйте, Лиля, — произнёс я с трудом. — Что вы какая тихая сегодня?— Потому тихая, что мне стыдно.— За что стыдно?— За то, что я вам наговорила в воскресенье. Наглая, самоу
7Во вторник, двадцать четвёртого марта, в половине пятого вечера, я подошёл к дому господина художника.Занавеси на окнах были задёрнуты. Ключ оказался именно там, где Таня указала.Я зашёл, запер дверь за собой, оставил ключ в замочной скважине, и, не снимая пальто, не зажигая света, тут же приступил к обыску.Самые большие надежды я возлагал, конечно, на ящики рабочего стола. Увы! Шкафы с одеждой и бельём тоже не дали никаких результатов. В книжном шкафу оказались одни книги. Нигде ни намёка на тайник или сейф! Увы, увы! Как много сил потрачено хорошей девушкой на эту авантюру, и всё без толку!Для порядка я решил заглянуть и на кухню. Куда там! На полках кухонных ящиков — хоть шаром покати! Кроме пустой посуды, разыскал я только одинокий пакет с макаронами-«рожками», осиротевшую банку варенья, жестянку кофе и твёрдую, как кирпич, буханку чёрного хлеба. В морозильной камере холодильника сыскались, правда, пельмени